О ВЫМЫШЛЕННОСТИ «ЗАПИСОК» И ПАРАДОКСАЛЬНОСТИ ПАМЯТИ В ПОВЕСТИ «ЗАПИСКИ ИЗ ПОДПОЛЬЯ» Ф.М. ДОСТОЕВСКОГО (К ЕЁ 160-ЛЕТИЮ ПУБЛИКАЦИИ)

Только по стилю «Записок из подполья» Достоевского, которая была опубликована в 1864 году, эта книга в целом можно считают философским романом, состоящим из пометки и повести (или рассказа), которая является более разговорным эссе или философским эссе, обе части которого в основном повествуют от первого лица. Как правило, считается, что мышление первой части глубокое и тщательное, более критическое, а мышление второй как вымышленное произведение, простое в понимании, более сюжетное; Последняя - это визуальная интерпретация и интерпретация абстрактных идей первой. В первой части «Подполье», в изложении анти-рационализма (анти-инструментализма) повествователя скрывается тон идей почвенничества самого Достоевского, а во второй части «По поводу мокрого снега» усиливается критика самопровозглашенных интеллигентов за то, что они остаются вне связи с обществом и народом после фактического возвращения к «живой жизни», и смеяние над явлением противоречия их неспособности интегрироваться в народ. Изучение особенностей стилей «Записок из подполья» как «записки» и «заметки», а также рассуждений о памяти и других аспектах, а также в сочетании с размышлениями и критикой героя в этом контексте помогает понятьсвязь между стилями и идей этого произведения с точки зрения идеологической истории.

I. Вымышленность «записок» в «Записках из подполья»

В повести «Записки из подполья» анти-материалистическая (анти-инструментальная) теория разума и почвенничественная мысль - это одна и та же, идентичная и обоюдная сторона. Что касается содержания, то первая часть повести происходит «под землей» («Подполье»), а вторая - на земле после выхода из подвала. Мысли или сюжеты, рожденные «подпольного» (или «подпольного человека») в этих двух пространствах, составляют безкорновые состояния, в которых он находится «под землей» почти так же, как и «на земле», как будто оба являются «плавающими», которые не могут действительно приземлиться: один - перевернутый «плавающий» вдали от поверхности, а другой - «плавающий» в «пустоте». Находясь в невидимом подвале и в вакууме, дрейфующем над русской почвой, - обе формы являются одновременно и реалистичными, и метафорическими, потому что они одинаково безкоренны или не коренны и находятся в состоянии мембраны, отделяющей людей и общество. Американский учёный Джозеф Франк считает, что это влияние европейской культуры вызвало «плавающую» изоляцию «подпольного». «Подпольный, безусловно, существует как типичный персонаж, потому что он является необходимым продуктом процесса формирования этой культуры (т.е. европейской культуры. - Прим. Ваня Хайсуна); его характер фактически воплощает и отражает два этапа этой исторической эволюции. Проще говоря, он - фигура, созданная имитацией, жизнь которой типично свидетельствует о трагическом и драматическом отчаянии, вызванном влиянием европейской культуры на русский национальный дух.» (1, 446. Курс автора) А мы считаем, что именно в это время находилась русская интеллигенция (т. е. образованный культурные люди) того времени: осознание своего «плавающего состояния» было первым шагом к прекращению «плавающего состояния».

В отредактированных записках первой части предварительная декларация автора является неясным утверждением о том, что записки (даже так называемая рукопись), как только она соответствует социальному явлению, становится чем - то смешанным. «И автор записок и самые «Записки», разумеется, вымышлены. Тем не менее такие лица, как сочинитель таких записок, не только могут, но даже должны существовать в нашем обществе, взяв в соображение те обстоятельства, при которых вообще складывалось наше общество.»(2, 99) Практика размывания подлинности рукописных книжек, заметок, записей не редкость в творчестве Достоевского повести «Записки из подполья», отрицая конкретную исключительную подлинность их, фактически указывает на более широкий круг групп, имея в виду более широкую критику. Французский ученый считает, что описательные тексты, такие как отредактированные рукописи или предисловие, также являются мостом между аутентичностью и иллюзорностью текста. «Предисловие—это прохождение, предисловие, введение в текст, предисловие соединяет автора и произведение. Предисловие устанавливает связь между содержанием романа и его социальной ценностью. Таким образом, предисловие может сорвать подсознательное угнетающее действие, доказывая различными средствами, что мы будем читать не роман, а реальный документ, который дает комментарий к роману. Это важное звено в процессе общения, как личность иллюзорных идей, в то же время соединяя иллюзорные и текстовые прототипы. Ложь речевой и поведенческой силы существует в нереальных характеристиках произведения» (3, 58).

В первой части этой повести Достоевский заметил, что способ, которым «подпольный» выступает против рациональности, все еще является рациональным. Поэтому он намеренно использует литературные формы, такие как «записки», «заметки», чтобы перемещаться между своими словами и словами других, между первым и третьим лицами, чтобы избежать попадания в ловушку путей мышления инструментальной рациональности, которую он отчаянно критикует. Но «подпольный», например, используя свои записки как носитель воспоминаний, проявляет непрерывное колебание между сохранением памяти и стиранием памяти, чтобы показать, что «Записки из подполья» как память одновременно обладают характером «анти-памяти». А «анти-память», как механизм разделения, является уникальным путем инноваций в моделях производства памяти. «Антипамять» - это не память, а не основная память, антигегемонистская память, или, скажем, антиофициальная повествовательная, децентрализо-ванная память, это своего рода сопротивление основному историческому дискурсу и огромная волна в волне антиматериализма. «Антипамять» была замечена, и ее идеологическая основа восходит к французскому мыслителю Мишель Фуко. Археология формирования дискурса власти Фуко, изучение исторического субъективного строительства, анализ столкновения цивилизаций и институциональной гегемонии - все это отражает характеристики антипамяти (4,146-148). Эти особенности являются не только сознательными инноваци-онными действиями автора. На наш взгляд, это также проявление почвенничественных идей самого Достоевского, то есть это обусловлено стремлением найти «третий путь» между славянофилами и западниками в то время.

Что касается своих слов и слов других, в «Записках из подполья» это в основном проявляется в объяснении «записок» и других «записных форм». Это на самом деле можно рассматривать как защиту Достоевского, потому что такие посвящения и пояснительные тексты в начале напоминают повествовательный способ предыдущего романа «Записки из мёртвого дома». По сути, это намеренное ссылание на достоверность для сокрытия вымышленности. Как сказано в конце первой части «Записках из подполья», «подпольный человек» всё время колеблется между «Да здравствует подполье!» и «К черту подполье!». «Вру, потому что сам знаю, как дважды два,что вовсе не подполье лучше, а что-то другое, совсем другое, которого я жажду, но которого никак не найду! К черту подполье!» (2,121). Потому что он не верит ни другим, даже себе не верит. Он часто опасается, что и сам случайно упадет в трясину рационализма. «Даже вог что тут было бы лучше: это — если бʼя верил сам хоть чему-нибудь из всего того, что теперь написал. Клянусь же вам, господа, что я ни одному, нн одному-таки словечку не верю из того, что теперь настрочил! То есть я и верю, пожалуй, но в то же самое время, неизвестно почему, чувствую и подозреваю, что я вру как сапожник» (2, 121).

II. Личное преобразование в «Записках из подполья»

С виду «Записки из подполья» как будто демонстрируют природу и индивидуальность повествователя в форме записок и воспоминаний от первого лица. Однако с введением «записок» и комментарием к ним повесть таким образом создает пару субъекта и объекта — критикуемый объект и критику в его адрес (дискурс), а в процессе конкретного изложения постепенно конкретизируется в постоянном переходе между первым и третьим лицами.

Часть «эпиграфа (к роману)» — это история, которую Достоевский от первого лица выдает за историю от третьего лица. Когда доходит до первой части «Подполье», настоящий герой, то есть «подпольный (человек)» — «я» снова становится перввм лицом. Эта повествовательная стратегия свободного перехода между множеством идентичностей и множеством точек зрения хочет, чтобы при отстаивании некоторых утверждений не попасть в ловушку тех же языковых приемов, которые используются объектом его критики. Как отметил американский учёный, это типичная черта повествования в «записной форме», то есть «их рассказчики имитируют точку зрения господствующей идеологии (Достоевский всю жизнь был довольно плодотворным имитатором и страстным участником любительских театральных постановок)», и, кроме того, «во многом все эти ‹записки› скорее являются внутренним отражением социальной трансформации, а не попыткой навязать или даже раскрыть образ» (5, 76).

В «Подполье» повествовательная стратегия «подпольного» заключается в том, что он говорит то языком средств массовой информации, то своим собственным языком. Тон, в котором «подпольный» пересказывает взгляды, которые он критикует, в основном представляет собой модные выражения, распространенные в русском обществе, но имеет характер вырванности из контекста и отчетливый оттенок иронии. Некоторые ученые указывают, что «подпольный» любит имитировать привычные языковые обороты или распространенные слова современных СМИ: «Идеал, которым он измеряет себя и против которого потом восстает, возникает из ничего. Он представляет себе, что развернутся сложные и изменчивые ситуации, но признает только то, что они произошли из популярных литературных произведений» (6, 77). Только во второй части «По поводу мокрого снега» язык, которым «подпольный» вспоминает общение с Лизой, является его настоящим словом. «Только в своих воспоминаниях о Лизе он слышит, как к нему обращаются как к личности, и только отвечая ей он может представить себе, что говорит что-то искреннее, хотя его слишком много думами мешает ему на самом деле это сделать. Только в личной встрече он может примириться с открытым будущим, что диаметрально противоположно образу его триумфа при каждом случае из публичной сферы» (6, 77). Таким образом, прямой дискурс второй части и косвенный, чужие слова первой части образуют в некоторой степени большой диалог или трансконтекстуальный диалог.

От высокомерного, подобного святому заявления «подпольного» в борделе до полного краха и совершенно бесстыдного безответственного поведения в духе негодяя, что символизирует неудачу идеализма партии сороковых годов, который «подпольный человек» имитировал. После иронии и критики этого краха приходит время появления фундаментализма. «Подпольный человек» открылся проститутке Лизе, которая пришла к нему в гости и хотела исправиться с его помощью, и объяснил причину своей бесстыдности, то есть крайний эгоизм, то есть активное отчуждение от других людей, окружающей среды и всего мира, превращаясь в чистый солипсизм. Он даже заявил: «Да я за то, чтоб меня не беспокоили, весь свет сейчас же за копейку продам. Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить» (2,174). Поэтому изменение лица фактически предназначено для создания цели иронии и объекта критики. Разное поведение «подпольного» в борделе и у себя дома является проявлением его «двойника», а также иронией и отрицанием так называемых «воспоминаний» и историй от первого лица в качестве третьего лица.

III. Парадоксальности памяти в «Записках из подполья»

В повесте «записки» «подпольного», как особого рода воспоминания, существует определённое напряжение между их интимностью и публичностью, то есть они одновременно истинны и ложны, наполовину истинны и наполовину ложны, то есть то, что обычно называется «анти-воспоминанием». «Подпольный» признаёт, что некоторые из слов, которыми он имитирует своих противников, он подслушал, а некоторые он выдумал, внося свои личные интересы. «Разумеется, все эти ваши слова я сам теперь сочинил. Это тоже из подполья. Я там сорок лет сряду к этим вашим словам в щелочку ю прислушивался. Я их сам выдумал, ведь только это и выдумывалось. Не мудрено, что наизусть заучилось и литературную форму приняло...» (2,122. Курс мой). Однако, как только эти «записки» напечатаны и обнародованы, он не хочет признавать их интимность и секретность. Он не может не задаться вопросом: «Но неужели, неужели вы и в самом деле до того легковерны,что воображаете, будто я это всё напечатаю да еще вам дам читать?» (2,122) Перед публикой он скорее всего предпочтёт не признаваться: «Таких признаний, какие я намерен начать излагать, не печатают и другим читать не дают» (2,122).

Более того, «подпольный» также считает, что только слова, которые не были произнесены, могут быть искренними словами. «Есть в воспоминаниях всякого человека такие вещи, которые он открывает не всем, а разве только друзьям. Есть и такие, которые он и друзьям не откроет, а разве только себе самому, да и то под секретом. Но есть, наконец, и такие, которые даже и себе человек открывать боится, и таких вещей у всякого порядочного человека довольно-таки накопится» (2, 122). По его мнению, даже воспоминания, произнесенные и написанные, в основном не являются истинными, потому что как только личный опыт превращается в общественное чтение, он обязательно становится вымышленным. Хотя «подпольный» признает, что при написании воспоминаний он не связан никакими ограничениями: «Я ничем не хочу стесняться в редакции моих записок. Порядка и системы заводить не буду. Что припомнится, то и запишу» (2,122). Но он также признает утверждение Генриха Гейне о том, что настоящая автобиография почти невозможна: «Замечу кстати: Гейне утверждает, что верные автобиографии почти невозможны, и человек сам об себе наверно налжет. По его мнению, Руссо, например, непременно налгал на себя в своей исповеди, и даже умышленно налгал, из тщеславия. Я уверен, что Гейне прав; я очень хорошо понимаю, как иногда можно единственно из одного тщеславия наклепать на себя целые преступления, и даже очень хорошо постигаю, какого рода может быть это тщеславие. Но Гейне судил о человеке, исповедовавшемся перед публикой. Я же пишу для одного себя и раз навсегда объявляю, что если я и пишу как бы обращаясь к читателям, то единственно только для показу, потому что так мне легче писать. Тут форма, одна пустая форма, читателей же у меня никогда не будет. Я уже объявил это...» (2, 122).

Таким образом, как память, записка хотя и записывает исторические факты, на самом деле имеет две стороны парадокса: записать рукописную запись, оставить память, чтобы в конечном итоге избавиться от воспоминаний, стереть реальную память. «По крайней мере, я сам только недавно решился припомнить иные мои прежние зо приключения, а до сих пор всегда обходил их, даже с каким-то беспокойством. Теперь же, когда я не только припоминаю, но даже решился записывать, теперь я именно хочу испытать: можно ли хоть с самим собой совершенно быть откровенным и не побояться всей правды?» (2,122). «Подпольный» даже спросилсам себя: «Если не для публики, так ведь можно бы и так, мысленно всёприпомнить, не переводя на бумагу?» (2,123). Нет необходимости записывать означает стирать память, то есть память не может быть оставлена. Потому что «подпольный» считает, что причина, по которой они оставляют текстовые воспоминания, помимо стилистической торжественности и необходимости заразить читателя, также показывает, что после записи эти запутанные воспоминания могут быть навсегда сняты. «…я от записывания действительно получу облегчение. Вот нынче, например, меня особенно давит одно давнишнее воспоминание. Припомнилось оно мне ясно еще на днях и с тех пор осталось со мною, как досадный музыкальный мотив, который не хочет отвязаться. А между тем надобно от него отвязаться. Таких воспоминаний у меня сотни; но по временам из сотни выдается одно какое-нибудь и давит. Я почему-то верю, что если я его запишу, то оно и отвяжется. Отчего ж не испробовать?» (2, 123).

Действительно, это парадокс о том, что воспоминание может избавиться от реальности и ускользнуть от истины. В сердце «подпольного» остались воспоминания, прибегнувшие к тексту, также для того, чтобы наказать забывчивую совесть, как показывает смысл надписи, цитируемой в начале второй части романа «Бесшумная поговорка». Эта часть взята как раз из стихотворения Некрасова 1845 года «Когда из мрака заблужденья / Горячим словом убежденья…», в котором всерьез говорится: «… / Когда забывчивую совесть / Воспоминанием казня, / Ты мне передавала повесть / Всего, что было до мемя, / …» (2, 124) В этой цитате описывается атмосфера гуманистической мысли, которая в России в 1840-е годы росла. По мнению Достоевского, который писал «Записки из подполья» в 1860-е годы, «1840-е годы воспитали свой собственный тип эгоизма и тщеславия, в результате чего ‹лишние люди› из русской либеральной аристократической интеллигенции жили в мире мечты ‹братство›, игнорируя при этом самые элементарные и очевидные моральные обязательства» (1, 470).

Так что в словах и воспоминаниях, сознательно противостоящих рациональности и законам, иногда, наоборот, высоко ценятся «вздор» и «вздор-то». В романе «Преступление и наказание», который был опубликован по частям в журнале в 1865 году, в следующем году после публикации «Записках из подполья», утверждение о том, что иррациональность как природа является доказательством существования человека, появляется снова в длинном монологе главного героя Разумихина. Он, немного опьянев, на глазах у Раскольникова наводняет речью его мать и сестру последнего: «Я люблю, когда врут! Вранье есть единственная человеческая привилегия перед всеми организмами. Соврешь — до правды дойдешь! Потому я и человек, что вру. Ни до одной правды не добирались, не соврав наперед раз четырнадцать, а может, и сто четырнадцать, а это почетно в своем роде; ну, а мы и соврать-то своим умом не умеем! Ты мне ври, да ври по-своему, и я тебя тогда поцелую. Соврать по-своему — ведь это почти лучше, чем правда по одному по-чужому; в первом случае ты человек, а во втором ты только что птица!» (5,155). Здесь видимо, «вздор», «врать» и «соврать» на самом деле, подобно тому, как зубная боль, стон, плевок в каменную стену в повести «Записки из подполья», есть проявление свободной воли живого человека.

Подводя итог, вымышленность «записок» и парадоксальность памяти в повести «Записки из подполья» отражают как исследовательский дух Достоевского - нового предприим-чивого писателя, занимающегося поиском новых изменений в литературном творчестве, так и потенциальное и глубокое проявление позиции его собственного почвенничества в отношении между стилями и идеологией в его произведении. В наследе творчества Достоевского отношение записного стиля, такого как «записки» и «заметки», к мыслям писателя также может быть ключом к взаимному разблокированию.

Благодарность. Исследование выполнено за счет гранта Государственного фонда социальных наук (КНР) (Обычный проект № 19BWW042 «Изучение текстов эпистолярной литературы в творчестве Ф.М.Достоевского»).

 

 

Использованная литература:

 

  1. Джозеф Франк. Достоевский: Пробуждение свободы, 1860 – 1865. Перевод Дай Дахун. Гуйлинь: Издательство Гуансийского педагогического университета, 2019.
  2. Ф.М. Достоевский. Записки из подполья // Полное собрание сочинений в 30 томах. Т. 5. Л.: Наука, Ленинградское отделение, 1973.
  3. Фредерик Кара. Эпистолярный роман. Перевод Ли Цзюньсянь. Тяньцзинь: Тяньцзиньское народное издательство, 2013.
  4. Мишель Фуко. Интеллектуальная археология. 4-ое издание. Перевод Дун Жубао. Пекин: Саньлянь Жудянь, 2021.
  5. Ф.М. Достоевский. Полное собрание сочинений в 30 томах. Т. 6. Преступление и наказание. Л.: Наука, Ленинградское отделение, 1973.
  6. Роберт Бэрд. Глубина литературы: Биография Достоевского. Перевод Ван Айсун. Харбин: Издательство образования Хэйлунцзян, 2018.

 

Van Xaysun. «Qaydlar»ning uydirmaligi va xotiraning paradoksalligi haqida F.M. Dostoyevskiyning «Yer ostidan yozilgan qaydlar» qissasida (uning chop etilganiga 160 yil to‘lishi munosabati bilan). “Zamin ostidan yozilgan qaydlar” qissasida Dostoyevskiy tomonidan ratsionalizmning tanqid qilinishi, uning pochvennichestvo (ona zamin va milliy an’analarga tayanish) g‘oyalariga potensial javob sifatida talqin etilishi mumkin. Garchi “zamin ostidagi odam” ratsionallikka qarshi chiqqan bo‘lsa-da, bu qarshilikning o‘zi ham hali ham ratsional asosda amalga oshiriladi. U ataylab “qaydlar” va “yozuvlar” kabi adabiy shakllarni qo‘llab, o‘z nutqi bilan begona nutq o‘rtasida, birinchi va uchinchi shaxslar orasida harakatlanadi — bu orqali u o‘zi tanqid qilayotgan instrumental ratsionalizmning stereotiplariga tushib qolishdan qochadi. Shu bilan birga, “zamin ostidagi odam” o‘z yozuvlarini xotira vositasi sifatida qo‘llar ekan, xotirani saqlash va xotirani o‘chirish o‘rtasida barqarorlik yo‘qligini ko‘rsatadi — bu esa “Zamin ostidan yozilgan qaydlar” asarining xotira sifatida ham, ayni vaqtda “anti-xotira” xususiyatiga ega ekanligini namoyon etadi. Qaydlarning to‘qima (fantaziyaga asoslangan) bo‘lishi va xotiraning paradoksal tabiati Dostoyevskiyning ongli ravishda amalga oshirgan yangilik izlanishlari bo‘lib, uning pochvennichestvo g‘oyasini ifodalaydi, ya’ni slav’yanofillik va g‘arbparastlikdan tashqari “uchinchi yo‘l”ni izlashda harakatlantiruvchi kuchdir.

 

Van Xaysun.  On the Fictionality of the Notes and the Paradoxical Nature of Memory in Dostoevsky’s Notes from Underground (On the 160th Anniversary of Its Publication). In the novella Notes from Underground, Dostoevsky’s critique of rationalism can be seen as a potential response to his own pochvennichestvo (native soil) ideas. Although the manner in which the “underground man” opposes rationality remains rational in itself, he deliberately employs literary forms such as “notes” and “records” to move between his own and others’ discourses, between the first and third person, in order to avoid falling into the stereotypes of instrumental rationalism that he criticizes. At the same time, for instance, by using his notes as a medium of memory, the “underground man” exhibits inconsistency between preserving and erasing memory, demonstrating that Notes from Underground, as a work of memory, also embodies the concept of “anti-memory.” The fictional features of the “notes” and the paradoxical nature of memory in the novella are not only a deliberate innovative exploration by Dostoevsky, but also a manifestation of his pochvennichestvo thinking—serving as a driving force in his search for a “third way” beyond Slavophilism and Westernism.

 

Xorijiy filologiya jurnali tahrir ha'yati